Ratel.kz продолжает публикацию знаменитых записок «Плетенье чепухи» Герольда Бельгера, не увидевших свет при жизни писателя
На снимке: Герольд Бельгер.
Продолжение. Читайте часть 1, часть 2, часть 3, часть 4, часть 5, часть 6, часть 7, часть 8, часть 9, часть 10, часть 11, часть 12, часть 13, часть 14, часть 15, часть 16, часть 17, часть 18, часть 19, часть 20, часть 21, часть 22, часть 23, часть 24, часть 25, часть 26, часть 27, часть 28, часть 29, часть 30, часть 31, часть 32, часть 33, часть 34, часть 35, часть 36, часть 37, часть 38, часть 39, часть 40, часть 41, часть 42, часть 43, часть 44, часть 45, часть 46, часть 47, часть 48, часть 49, часть 50, часть 51, часть 52, часть 53, часть 54, часть 55, часть 56, часть 57, часть 58, часть 59, часть 60, часть 61, часть 62, часть 63.
На пороге 80-летия о ком я думаю чаще всего?
О родителях, об отце-матери.
С кем мне хотелось бы больше всего встретиться?
С родителями, с отцом-матерью.
Конечно, это невозможно. Но мысленно я с родителями встречаюсь и во сне, и наяву – в вечернюю сутемень, когда день на исходе, и ты особенно остро чувствуешь свое одиночество, и на душу наползает неизбывная печаль.
Ну, хорошо. Допустим, встретился бы я с родителями. Но узнали бы они меня сейчас, нынешнего, великовозрастного? Ай, вряд ли…
Когда ушла мама, мне шел 60-й год. Я был еще в порядочной форме. Отца в последний раз живым я видел, когда мне было почти 65. Я был уже болен, но вполне адекватен. Ныне я сам на себя смотрю с неприязнью. Я ли это? Имею ли я какое-то отношение к тому, кто родился 80 лет тому назад в г. Энгельсе во второй городской больнице? Иногда мне кажется - ни-ка-ко-го. Тот истаял, испарился в тумане времени, растворился в нескладной судьбе, а этот, нынешний, – лишь некая тень, бредущая неприкаянно в азиатской дали. И родители в этой невесомой тени вряд ли признали бы своего первенца, взлелеянного любовью и прилежанием. И наверняка не сообразили бы, как и о чем с ним пошпрехать.
А мне до умопомрачения хотелось бы с ними встретиться, припасть к ним и горячо, по-сыновьи обнять и просто долго-долго помолчать.
Безнадежно грустно и тоскливо оттого, что это немыслимо, невозможно никогда, никогда, niemals und ешқашан.
* * *
В который раз с восторгом перечитываю «Жизнь Арсеньева» И. БУНИНА. Одухотворенное, поэтическое творение! Вчитываюсь в эту колдовскую вязь, поневоле сопоставляю свои скудные жизненные этапы с вехами становления отпрыска барина-дворянина. Да, отец АРСЕНЬЕВА (alter ego Бунина) принадлежал к «большому барству», «не знал никаких преград своим молодым прихотям и желаниям», а что досталось в наследство его впечатлительному и талантливому сыну? «А у меня была только шкатулка из карельской березы, старая двустволка, худая Кабардинка, истертое казацкое седло…»
Что же имел я примерно в этом возрасте? Вместо шкатулки из карельской березы – холщевую самодельную торбу, мною же разрисованную акварельными красками вместо старой двустволки – опять-таки самодельная рогатка, из которой даже по воробьям пулять было грешно. Худая Кабардинка и во сне не снилась. Вместо истертого казацкого седла – два обшарпанных, грубых костыля.
Далее Бунин пишет: «Я был лишен чувства собственности, но как мечтал я порой о богатстве, о прекрасной роскоши, о всяческой свободе и всех телесных и душевных радостях, сопряженных с ними!»
Ойхой, дүние!
Понятие о чувстве собственности у меня и в помине не было. И ни о какой роскоши и богатстве я и не мечтал. Мое богатство, моя роскошь, мои сокровенные мечты заключались в том, что у меня были прекрасные, заботливые, трудолюбивые родители. Был казенный дом. Была крыша над головой. Был огород. Были доброжелательные аульчане. Были простор, ковыльная степь, березовые колки, непролазный тугай, тихая, задумчивая в летнюю пору река Есиль.
Совсем немало!
А что представлял из себя я?
Нескладный хворый юноша, передвигавшийся на костылях. Монотонная жизнь в убогом захолустном ауле. Как раз в эту пору (16 лет) меня взяли на учет комендатуры. Ссыльный. Бесправный. Лишенный отчего края. Рано почувствовавший несправедливость бытия. Душевный отшельник. С зарубками на сердце, которым не находилось объяснения. Постоянное чувство подавленности духа.
Неприкаянность, одиночество, душевная смута, неизбывная тоска и боль особенно чувствовались во время летних каникул. Интернатовцы, приезжие учащиеся старших классов, разъезжались по аулам, по дальним и близким родственникам, посильно помогали по дому – косили сено, собирали топку, чинили подворье, пасли скот, перекладывали дерн на крышах. Аул пустел. Взрослые пропадали на поле, на стане, ремонтировали загоны для скота, выпалывали сорняки. Мама хлопотала по дому и медпункту с утра до вечера. Папа усердно обслуживал аулы своего радиуса, оказывая всевозможную медицинскую помощь.
Бездельничал – из-за своей убогости – только я. Меня это ужасно угнетало. Что я мог? Писать отцовские отчеты, в райздрав – месячные, квартальные, полугодовые, какие-то обзорные, конъюнктурные; еще выписывал в особую тетрадь выводы из глав «Краткого курса ВКП (б)» для самостоятельного обучения политической грамоте. Маме помогал крутить маслобойку, сепаратор, иногда мясорубку, присматривать за огородом, вовремя насыпать курам несколько горстей отходов. В остальном я был предоставлен самому себе. В конце огорода, рядом с акациями, отец соорудил для меня шалашик, в котором я и пропадал день-деньской, умирая от скуки и бесплодных дум. До одури читал, сочинял на казахском дурные стишки, вырезал из газет портреты лауреатов сталинской премии всех трех степеней, грезил о здоровье, о свободе, о красивой, полезной жизни, смутно представляя, что это такое.
Дни тянулись бесконечно. Ничего в ауле не случалось, не происходило. Обморочная тишь. Изредка взлаивали дворняги, невпопад орали петухи, дурниной заливался чей-то ребенок, за домами визгливо проезжала раздрызганная колымага. Сонное солнце подолгу висело в зените; по небу плыли невесть куда скучные облака; со степей уныло дул ветерок; над картофельной ботвой кружились осы; в кустах угрожающе гудел мохнатый шмель.
Для здоровья мне было прописано областным эскулапом лежать в тиши и покое на свежем воздухе, на нагретом песке, подставляя больную ногу целительным солнечным лучам. Мама приносила мне в шалашик молоко, сметану, свежеиспеченный креббели-пончики.
Редко кто наведывал меня. Я считал дни до начала учебного года и досадовал на то, что в июле и августе подряд тридцать один день. Только школьная учеба разнообразила мою затянувшуюся хандру и одиночество. Только школа оживляла мою жизнь.
Подолгу предоставленный самому себе, я заметно одичал. Мне стало боязно выходить за ограду и пройтись по аулу – до аулсоветской библиотеки или до соснового дома на краю аула, где проживал в полном уединении со своей молодой женой и малыми детьми поэт и журналист Галым МАЛДЫБАЕВ, один из первых членов Союза писателей Казахстана.
Когда от скуки становилось совсем невмоготу, я тащился на подпорках-костылях к Ғалеке. По пути я был обязан по казахскому обычаю заглянуть в халупу Ергали-ата, поклониться ему, выслушать его старческие витиеватые назидания в стихотворной форме, потом навестить через дорогу беркутчи Абильмажина-ата, день-деньской сидящего в глубоких раздумьях на облезлой жеребячьей шкуре на плотной, как ворс самотканого ковра, мураве, и лишь потом, привычно и ловко выбрасывая вперед костыли, направляться на самый край аула.
Ғалеке в легком чапане и в разношенных отопках на босу ногу сидел за столом, загруженным пожелтевшими рукописями, папками, потрепанными книжками, выцветшими фотографиями, громоздкой чернильницей, кипой газетных вырезок, что-то маракует на сером клочке почему-то арабской вязью – видно, так и не привык ни к латинице, ни к кириллице. Моему приходу он рад.
– Зура! – кричит он молоденькой жене. – Гера пришел. Угости кумысом.
Я попиваю мелкими глотками, чуть причмокивая, замечательно кислый, отдающий прокопченным торсуком, пенистый кумыс из большой деревянной чаши-тостаган и слушаю стихи о крымских красотах и красавицах. У меня кружится голова то ли от хмельного кумыса, то ли от стихов.
– Аман бол, айналайын, – говорит на прощании Ғалеке. – Захаживай. У Зуры лучший кумыс в ауле.
Ну, уж коли я выбрался из своего заточения, надо бы зараз заглянуть и в аулсоветскую библиотеку, но она находится в противоположной части аула, и по пути к ней неизбежно предстоит встреча с бывшим учителем начальной школы всезнайкой-татариным, заядлым шашистом Яхьей АХАНОВЫМ. Мимо этого щуплого, светлолицего старца в тюбетейке на плешивой голове не пройдешь, пока не сыграешь с ним пару партий. Он сиднем сидит на обочине дороги на вчетверо сложенной корпешке, склонившись над шашечной доской, и сосредоточенно переставляет шашки, изобретая разные комбинации и ловушки.
Шашист он классный, рассчитывает на много ходов вперед, колдовски ставит «закоты», т. е. запирает по углам шашки соперника. Простой выигрыш с преимуществом в одну-две шашки он всерьез не принимает. И ничьи не признает. Для него важно завлечь противника в искусные «закоты». И еще он мастер комбинировать: пожертвует три-четыре шашки в разных местах, потом «срубает» аж штук шесть, мимоходом пробиваясь в дамки. На ровном месте творит чудеса. В ауле никто у него выиграть не в состоянии. А я просто боюсь с ним играть. Он легко обыгрывает меня, ставит элементарные ловушки и при этом злорадно похихикивает.
– Әп, бәлем! Попался?! Вот тебе! Вот!
На обратном пути из аулсовета он снова поджидает, как жертву шашечного ристалища. Эти позорные проигрыши снятся мне потом по ночам как укор моей бездарности и глупости.
Как-то в нашем захолустье проездом остановился именитый шашист из районного центра, кандидат в мастера спорта по стоклеточным шашкам. Он только что занял третье место по области. Был он молодой, лысоватый и очень самоуверенный. Еле уговорили его сыграть с Яхьей-ата. Баталия происходила на траве перед домом местной знаменитости. За час-другой сгоняли пять партий. Кандидат в мастера выиграл три с преимуществом в одну шашку. Яхья-ата был ошеломлен, лицо покрылось пятнами, и он обиженно промямлил:
– Это не выигрыш! Ни одного «закота» нет!..
На что заезжий шашист заметил:
– Когда играют большие мастера, «закотов» не бывает.
Слово «мастер» Яхье-ата польстило.
* * *
…Длинное-длинное лето всё же было на исходе. Картофельная ботва пожухла, акация тронулась желтизной, по воздуху тянулись серебристые нити, в моем шалашике становилось свежо. Над Есилем по утрам слоился туман.
Я всё чаще поглядывал в сторону школы, с нетерпением ждал заезд интернатовцев.
Почему я обо всём этом пишу?
Чтобы подчеркнуть, что у Бунина были совсем другие интересы, иное имущественное положение, и мечты, и горести, и желания-порывы были другие.
Другая эпоха. Другие обстоятельства. Другая жизнь.
И читая про волнения, томления, мучения и острый стыд обедневшего барчука Арсеньева, я невольно сопоставляю его подростковую пору с жизнью моей и моих сверстников в том памятном и милом сердцу ауле примерно шестьдесят пять лет тому назад.
Что ж… у каждого смертного своя судьба. Может быть, когда-нибудь кто-то и эти мои записи прочтет, и скажет: надо же, чудные всё же были времена…
2014, сентябрь.
Фото из архива Каната ТОРЕБАЯ.
Ratel.kz выражает благодарность режиссеру Ермеку ТУРСУНОВУ за подготовку записок Герольда БЕЛЬГЕРА к печати.