Ratel.kz продолжает публикацию знаменитых записок «Плетенье чепухи» Герольда Бельгера, не увидевших свет при жизни писателя
На снимке: Герольд Бельгер.
Продолжение. Читайте часть 1, часть 2, часть 3, часть 4, часть 5, часть 6, часть 7, часть 8, часть 9, часть 10, часть 11, часть 12, часть 13, часть 14, часть 15, часть 16, часть 17, часть 18, часть 19, часть 20, часть 21, часть 22, часть 23, часть 24, часть 25, часть 26, часть 27, часть 28, часть 29, часть 30, часть 31, часть 32, часть 33, часть 34, часть 35, часть 36, часть 37, часть 38, часть 39, часть 40, часть 41, часть 42, часть 43, часть 44, часть 45, часть 46, часть 47, часть 48.
Далекое… далекое… За шестью перевалами, за семью холмами. Вспомнишь – не поверишь.
Сидели мы, компаньоны по стариковским прогулкам, возле наших домов, на скамеечке в пышном садике, и вспоминали далекое аульное детство. Мы – выходцы из разных уголков необъятной Казахии, а впечатления схожие, будто росли в одном ауле. Разница разве что в природной обстановке, да, пожалуй, в еде. В остальном – общие мотивы, полное созвучие, эхо мелькнувшего бытия.
Прошло, между прочим, более семидесяти лет. Всё изменилось. Другая жизнь, другие люди, другие песни и нравы.
Замечено казахами: за пятьдесят лет обновляется земля. Считай: страна, народ, жизнь. То, что называется словом «эль».
А тут более семи десятков лет.
…В казахский аул на правом берегу Есиля наша семья прибыла по державной воле – абсолютно точно – 17 октября 1941 года. С Волги. Из Республики немцев Поволжья. Была такая. Везли нас сначала в товарняке, потом – на грузовике, затем – на волах, будто с другой планеты, более ухоженной, облагороженной, с крепким бытом, с порядками-нравами, заповеданными германскими предками.
О том, как я воспринял казахский аул, какими глазами я его увидел, с какой гордостью и благодарностью я его всю жизнь вспоминаю, я многажды раз подробно и обстоятельно писал в своих произведениях.
Дополню те мои опусы лишь отдельными бытовыми деталями-штрихами, полагая, что нынешнее поколение обо всём том мало что знает.
Я был изнеженным, чистеньким, немного избалованным вниманием многочисленной немецкой родни мальчуганом.
Модно постриженным, бледным, тощим. И одет был по-городскому: отглаженная рубашка, курточка, штанишки с лямками, сандалии, носочки, кепочка, иногда шик-матроска. У сверстников-аульчан, понятно, такого прикида и в помине не было. Они мотались день-деньской по аулу, по оврагам-саям, по колкам, по тугаю чумазыми, немытыми, босоногими, заляпанными айраном-шалапом, бритоголовыми, в латаных, нелепых штанах-дамбалах, подпоясанных волосяной бечевкой, сплошь в синяках и струпьях, обветренными, прокаленными степным солнцем. Я был пришелец, печальный, робкий «немыс бала». А мои будущие аульные тамыры были шумными, крикливыми, вольными забияками, играли в асыки, гоняли войлочный мяч, устраивали на пустырях «казакша курес», барахтались в пыли, резвились на траве, купались в водоемах-запрудах, озоровали, совершали набеги на навесы, где на циновках сушились комочки кислого творога – курта или сладкого иримчика. Я им завидовал. Вот житуха! Зубы чистить по утрам не надо, ноги мыть перед сном не надо, одежку-обувку беречь не надо. И вообще ничего не надо. Ах, славно! Живи не тужи. Я-то спал на черном сундуке, доставшемся в наследство от бабушки, на простынке, под суконным одеяльцем, на надувном матрасике, а они, наспех выпив чашу айрана, засыпали где попало, на кошме возле очага, их, уморенных сном, стаскивали дедушки и бабушки в уголок и накрывали громоздким овчинным тулупом.
Мне это казалось хорошо. А родители внушали: «Das ist schlecht… Unsinn…» – «Это плохо… худо… вздор!»
Звали моих тамыров тоже не так, как в немецких дорфах на Волге: Аскер, Темеш, Мекеш, Сальтай, Салим, Көккөз, Ғалым, Ақан, Бейсен, Ойрат…
Я тянулся к ним. Не понимал: почему же «шлехьт», если так радостно, весело? И меня они запросто приняли в свой круг. Звали - Гера, Кера, Кира, Сары бала, немыс бала. Каким-то образом общались: жестом, мимикой, набором сильно искаженных русских и – с моей стороны – десятком двух казахских слов.
Питался я скудно, хотя родители изворачивались как могли. Мама за несколько месяцев обменяла все свои наряды на харчи. Колхоз подкармливал переселенцев торбой овса, ячменя, ржи, пшеницы...
Ну, а чем кормились мои тамыры-казашата? Буквально чем Бог послал: лепешкой, испеченной в золе, айраном-простоквашей, жаренной на бараньем сале пшеницей, толченым просом, сушеным сыром и творогом, изредка осадком от топленого масла, коже-баландой; по сезону – диким лугом, щавелем, черемухой, бояркой, земляникой, корнем болотной куги. Набивали всякой-всячиной вечно пустой курсак. И ничего: резвились, бегали, горланили песни, сквернословили, затевали драки, пасли ягнят, выгоняли на выпас коров, водили лошадей на водопой, чистили хлев, собирали кизяк, крутили ручные мельницы, тушили, как и чем могли, степной пал.
Дети войны, выносливые, непритязательные, терпеливые, находчивые. Сказано: голь на выдумки хитра. И еще: бедняк разок наелся – уже богач.
Я у своих аульчан исподволь учился искусству выживания.
У отца забот полон рот: заведующий фельдшерско-акушерским пунктом, обслуживает семь казахских аулов. Мама – санитарка медпункта и домохозяйка, на руках моя сестренка-малолетка. И я в немалой степени предоставлен самому себе, хотя вечерами был вынужден держать строгий отчет о содеянном за день. Конечно, моя аульная вольница отцу не очень нравилась. Он хотел, чтобы я читал, рисовал, тренькал на балалайке и мандолине, овладел нотами, общался больше со старшими, помогал в хозяйстве маме. Он считал, что я должен, прямо-таки обязан во всем и везде являть собой пример для подражания. И к тому же я должен стараться бегать быстрее всех, прыгать дальше и выше всех и бороться сноровистее всех.
Нет, не все получалось. Скорее, я попадал под влияние новой среды.
Сверстникам моим, отъявленным шалопаям, всё сходило с рук. При всей очевидной антисанитарии никакие хвори их не касались. Ну, разве что простуда, ушибы, занозы, кашель, чесотка, зуд, парша, вшивость. Но всё это не в счет. Эка невидаль! Простудился, сопливишь, кашляешь – попей горячего молока, завернись в старую шубу, укройся кошомкой, пропотей как следует, и вся недолга. Поранился – есть проверенные веками средства: посыпь рану березовой золой, приложи паленую кошму, замажь белой глиной, отсоси кровь, а лучше – помочись на рану. Вот дезинфекция! Голова болит – обмотай туго платком или полотенцем, нахлобучи малахай-треух, попей чаю с мятой, отлежись за сундуком-ларем в закутке шошалы. Чесотка? Протирай густой болотной грязью, искупайся в запруде. Битюки одолели – разденься догола и прожарь над таганом-костром штаны-рубашку, чтобы аж треск по швам пошел. Коленки разбил до крови – обмотай лопухом. Живот болит – пользуйся полынным отваром. Глаза слезятся – черным самодельным мылом промой крепко. «Синий кашель» напал – попей растопленный жир ежа или сурка. Что-то невзначай вывихнул – иди к знахарю-костоправу, смажет нутряным конским или курдючным бараньим салом, погладит, поплюет, молитву нашепчет, поставит на место и закрепит туго ременной тесемкой.
Словом, на любую хворь есть надлежащее снадобье.
А со мной одна морока. Всякая зараза липнет-пристает: и простуда, и воспаление, и палочки Коха, и ушибы-царапины, и безгек-малярия, и клещи-кровососы, и чирьи, и всякие бяки.
И чем меня лечат? Зеленкой, йодом, аспирином, кальцексом, ихтиолкой, спиртом, мазями, банками, горчичниками, пластырями, тотальной борьбой со вшами, клопами, клещами, блохами.
А эффект не тот. Не тот организм. Не та восприимчивость. Нет казахского иммунитета. Нет природной закалки.
Аульная пацанва повально ходила в школу. Война. Все обнищали до предела. Одежки-обувки нет, учебников-тетрадей нет, карандаш - редкость, чернила делают из сажи, писали на полях старых газет, книг, обрывках, зимой отчаянно мерзли, «непроливайки» грели за пазухой. Классы малокомплектные. Второй и четвертый классы учились вместе, параллельно, у одной учительницы, вчерашней выпускницы школы. Нас, «грамотеев», всего шесть человек. Младшему восемь лет, старшему – четырнадцать.
А посильно учились, старались.
Наш аул отличался от других тем, что у нас была прекрасная школа – единственная казахская средняя в районе. И еще – интернат для круглых сирот. И то, что эти «балашки», сироты и полусироты, голодные, оборванные, заброшенные, задавленные нуждой, учились и упорно выбивались в люди, было, бесспорно, подвигом. Одолели все лишения, выдюжили, дерзнули и сумели стать достойными гражданами общества.
Хвала стороне, вселявшей в лихую годину надежду и веру!
Ну, а что я скажу о взрослых? О, это великий сказ, описанный в многоязычных сагах!
То, что трудились все, от мала до велика, на износ, – банальная констатация. Я видел это своими глазами, мотаясь со своими тамырами по аулу, по казахским станам, по ферме, по току-хирманам, по полям, на сенокос, на уборке, на всех мероприятиях-сборищах, разъезжая с отцом по селам-аулам радиуса фельдшерско-акушерского пункта. Я посещал тои по радостным и горестным случаям, бывал на родúнах-шильдеханах, на поминках-асах, на обрядах обрезания, имянаречения, айтах по окончанию уразы, слышал женский плач, детские проклятия, мольбы-обращения стариков ко Всевышнему, видел страдания и неутешную скорбь. Я сердцем вник во все эти испытания, посильно тоже что-то делал – собирал колосья, вместе с отцом – лечебные травы, ягоды, сушил и сортировал их, жил семейными и аульными заботами, пока не обезножел и не встал на костыли из-за tbc (туберкулеза. – Ред.) костей.
Научился ничему не удивляться. Не сетовать понапрасну на судьбу, не злобствовать, не таить мелкую обиду. Завет отца: «Принимай людей такими, какие они есть». Поражался терпению, покорности, порядочности, выносливости, стойкости, простодушию аульчан. И поныне диву даюсь: как можно было выдержать умопомрачительные лишения военных и первых послевоенных лет?
Вспоминаются изможденные, изнуренные, отлученные от любви и ласки женщины. Они нам, пацанам, казались старухами, а ведь им было – как я это теперь представляю – под тридцать или немногим за тридцать. Почти все вдовы, с малыми детьми. Бригадир, сидя на заезженной кляче, бесцеремонно будил их чуть свет и, размахивая камчой-плеткой, скверно матерясь, гнал на работу – в поле, на стан, на ферму, и они, безропотные, голодные, невыспавшиеся, оставив спящих, некормленых детей, понуро брели туда, куда рукояткой камчи указывал бригадир-инвалид, рыча: «Давай, грязнуля! Давай, чумазая! Шевелись! Всё для фронта!» Хорошо еще, если соседка-старуха подоит корову, вскипятит молоко, заквасит айран, присмотрит за детьми за долгий божий день, пока их матери в сумерках еле живыми возвращались домой.
Иные не выдерживали, надрывались, угасали, находя вечный покой и пристанище на погосте за аулом.
По нашей улице, через два дома, скончалась заморенная казашка, которая зимой и летом ходила в одном замызганном донельзя платье из мешковины, в бесцветном, в заплатках, жакете, в заячьей шапке и стоптанных мужних кирзачах. Не женщина – тень, призрак, живой аруах.
Остались сиротами трое мальчишек: старшему, Сайрану, было лет десять, братьям – восемь и семь лет. Через год после смерти матери развалилась халупа, тяп-ляп сложенная из дерна.
Мальчишки за лето вырыли землянку-конуру, натаскали из тугая тал, укрепили плетень, помазали глиной вперемешку с сеном и кизяком, с помощью сердобольных стариков наложили поверх матицу, соорудили подслеповатое окошко, скрипучую хилую дверь и стали в этой норе жить на подаяние аульчан.
Позже Сайран умудрился прилично окончить школу, продал свое детское богатство – мешочек асыков, лук с колчаном, перочинный ножик, какие-то учебники, собрал по рублю, по трояку с аульчан, продал буренку, братьев устроил в интернат и подался в Алма-Ату, поступил в КазПИ им. Абая на физико-математический факультет.
Но судьба не пощадила эту семью. На первом же курсе, на уборке хлопка в Пахта-Арале, Сайран одним из первых заболел гепатитом и в тяжелом состоянии был отправлен назад.
Октябрьским днем рано утром, помню, он заявился ко мне в общежитие и застыл у порога.
– Оу! – сказал я в шутку. – Почему вернулся?
Он всерьез ответил:
– Умирать…
– Не умирай, – продолжал я валять ваньку. – Посиди. Соображу завтрак.
И тут только я заметил, что он какой-то никакой, весь желтый и в глазах муть.
Я решил его срочно накормить. Зачикилял на костылях в магазин за хлебом и сахаром. Когда вернулся, Сайран сидел за столом и тупо глядел в одну точку. Я отправился к автомату за углом вызывать «скорую».
Еле дождались. Сайрана сразу забрали в больницу, где наутро следующего дня он и скончался.
Меня вызвали в деканат, стали расспрашивать, как быть.
Хоронили Сайрана земляки, выпускники нашей школы (их тогда в алма-атинских вузах училось аж – точно помню – 73 человека. Школа наша славилась). Обрел Сайран вечный покой в алма-атинской земле.
А что стало с его братьями – не знаю. Они были моложе меня и, возможно, еще живы. Ныне даже узнавать не у кого.
Подобных судеб несметное количество в казахских аулах военного и послевоенного лихолетья.
Сказ о семижильных казаха нескончаем. Тема вечная, неизбывная.
Дух такого народа неистребим.
Схожую судьбу изведали с лихвой и российские немцы, изгои-изгнанники с родных мест, обреченные было на тотальный мор. Но и они выдюжили, даже подранки кое-как очухались, несмотря на все мытарства, на черные подлые козни вершителей человеческого рока.
Но это уже другой сказ. И о том я уже немало написал. И, возможно, напишу еще.
Одиссея семижильных человеков продолжается в веках. Наперекор большим и малым тиранам. Всевышний любит испытывать людей на прочность и верность, дабы они не забывали о нем. Может, в том и заключен мудрый смысл бытия…
Июнь 2014 г.
Фото: ng.kz.
Ratel.kz выражает благодарность режиссеру Ермеку ТУРСУНОВУ за подготовку записок Герольда БЕЛЬГЕРА к печати. Первый том «Плетенья чепухи» продается в магазинах «Меломан» и MARWIN.