Ratel.kz продолжает публикацию знаменитых записок «Плетенье чепухи» Герольда Бельгера, не увидевших свет при жизни писателя
На снимке: Герольд Бельгер.
Продолжение. Читайте часть 1, часть 2, часть 3, часть 4, часть 5, часть 6, часть 7, часть 8, часть 9, часть 10, часть 11, часть 12, часть 13, часть 14, часть 15, часть 16, часть 17, часть 18, часть 19, часть 20, часть 21, часть 22, часть 23, часть 24, часть 25, часть 26, часть 27, часть 28, часть 29, часть 30, часть 31, часть 32, часть 33, часть 34, часть 35, часть 36, часть 37, часть 38, часть 39, часть 40, часть 41, часть 42, часть 43, часть 44, часть 45, часть 46, часть 47, часть 48, часть 49, часть 50, часть 51, часть 52, часть 53, часть 54, часть 55.
Ораза айт
Позвонил мне спозаранок давний приятель-коллега Тынымбай.
– Оу, Гер-аға! Айт қабыл болсын!
И говорит мне, будто единоверцу, добрые слова-благожелания.
О да, я не мусульманин, но вырос в мусульманской среде и с почтением отношусь и к Оразе, и к священной ночи предопределения, и к Ораза айту, и к Курбан айту. Я вырос в суровое атеистическое время, с детства нас настраивали на борьбу с разными религиозными отправлениями и предрассудками – лютеранскими, православными, мусульманскими. В ауле даже избегали древнего арабского приветствия: «Ассалаумагалейкум!» и вежливый ответ «Уагалейкумассалам!» Говорили: «Мал-жан аман ба?» («В здравии ли скот и душа?») или просто неопределенно шипели: «С-с-сәлеметсіз-з» («Будьте в здравии»). Иногда роняли: «Амансыз ба?» (В здравии-порядке ли пребываете?)
Борцом с религией я был никаким. Скорее, наоборот: тайно симпатизировал всему запретному. Я был тихий, но ощетинивался против всякого насилия и несправедливости.
Пост-оразу в ауле держали немногие: главным образом те, кому было за пятьдесят-шестьдесят (почтенные лета по меркам тех лет) и не занимал никаких ответственных постов. Относились, однако, к ним уважительно: «Такой-то блюдет пост!», «Такой-то замкнул уста!» У них, случалось, собирались на «ауыз ашар» – на разговение после захода солнца. К ним и отец мой, заведующий медпунктом, проявлял особое внимание. Навещал, спрашивал: «Как желудок?.. Как кишечник?.. Не кружится ли голова?.. Как сберечь силы в знойный месяц шильде?»
Сторонником поста отец не был. Любого. Считал оразу слишком жестоким испытанием для изнуренного организма. Как же это можно не есть, не пить целый месяц, да еще и лекарства не принимать?! Сущее безумие!
Была еще одна проблема: как определить время в пасмурные, дождливые дни? На исходе сороковых – в начале пятидесятых годов прошлого века, точно помню, в ауле время определяли исключительно по солнцу. Так и говорили: «На рассвете», «Когда первый лучик брызнет из-за горизонта», «Когда солнце поднимется на длину аркана», «Когда солнце зависнет над косогором за древним погостом», «В зените солнца», «После обеда, когда тень твоя с вершок», «Когда горизонт окрасится багрянцем».
Для размеренной аульной жизни это было вполне достаточно. Обходились без часов и минут.
Кто пользовался часами? Ссыльный немец, аульный фельдшер – он прихватил с Волги два будильника, которые хорошо будили, но показывали разное время, тикали вразнобой, имея привычку останавливаться на отдых когда им вздумается. Пока их хозяин верно и преданно служил в Рабоче-крестьянской Красной Армии, они работали исправно, а в Казахстане, в ссылке, окончательно обленились, то и дело задремывали и оглушительно тренькали невпопад в любое время суток.
Большие трофейные карманные часы были у директора школы. Он их изредка доставал из кармана застиранного и выгоревшего френча, прикладывал к ушам, потом, надавив на боковую крохотную кнопку, открывал крышку, долго всматривался в циферблат с готическими финтифлюшками и важно изрекал:
- Восемнадцать часов двадцать семь минут.
- Утра? – уточнял наиболее продвинутый аульчанин.
- Восемнадцать часов с утра не бывает, – снисходительно отвечал директор.
Аульчане благоговейно молчали. Но находились и особенно прыткие, дотошные.
- Шаке, а у вас время кызылжарское, московское или берлинское?
Директор выставлял свои совиные очки на грамотея, выпячивал птичью грудь с двумя орденами и тремя медалями, язвительно хмыкал, с сухим щелчком захлопывал крышку трофейных часов, важно опускал в грудной карман френча и в растяжку отвечал:
- Я, да-ра-гой, если хочешь знать, руководствуюсь только мос-ков-ским временем.
И, подав вопрошавшему изуродованную на войне кисть без двух пальцев, гордо удалялся восвояси.
Шустрый, шебутной Сергали-ата где-то раздобыл настенные часы с гирями на цепочке. Забавная была вещичка! Каждый час с хлопком-треском растворялась дверца над циферблатом, заполошно высовывала головку кукушка и, резко прокричав: «ку-ку! ку-ку!», - испуганно скрывалась, расколов на мгновение убогую тишину в хибаре чудаковатого ата.
Потом в часах что-то сломалось, кукушка по-прежнему выстреливала из гнезда, но без кукования. Она онемела, часы тикали с перебоем, отпала часовая стрелка, а минутная нехотя ползла по засиженному мухами циферблату.
Ну, и как быть держащим оразу? На какое время ориентироваться? Солнца нет, дожди идут неделями – и обвально-грозовые, и шквальные, и занудные-нищенские, и ниточные, к директору школы лишний раз не обратиться, да и время у него московское, не сразу и сообразишь, пора ужинать или все еще рот полагается держать на замке. На настенные ходики Сергали-ата надежды никакой. Фельдшера на месте не застанешь: обслуживает семь или восемь аулов. Остается уповать на его сына-подлетка: у того и отрывной календарь с указанием восхода-заката каждого дня, и два будильника, которые он, аккуратист, не забывает завести вовремя.
С правого крыла аула чикиляет хромой Ишанкабыл.
– Эй, Кира, солнце еще не зашло? Посмотри, айналайн! В глазах темно с голоду.
Я смотрю в листок отрывного календаря, хотя еще с утра вызнал, когда садится солнце, потом бросаю взгляд на один будильник, на второй, делаю вид, что соображаю, думаю. Не могу же аулчан ввести в грех.
– Нет, ата, еще не зашло.
– Сколько еще ждать? – гундосит плосконосый Ишанкабыл.
Аульные зубоскалы над ним посмеиваются. На войне искорежили ему не только ногу, но и оттяпали часть мужского достоинства. Жена покинула его. И Ишанкабыл вскоре привез из соседнего аула молодуху. И она через два месяца родила смуглого бутуза. Роды принимал мой отец, и я слышал, как он за завтраком сказал маме: «Крепкий, ладный малыш. Видно, горячей любовью зачат».
В ауле секретов не бывает. Шутили: «Наш Ишанкабыл единственный мужчина в мире, который клепает детишек за два месяца».
Ишанкабыл, однако, смирился со своей участью. Даже вместе со всеми похохатывал. А молодуха его, казалось, была счастлива со своим мальцом. В ауле недоумевали: апырай, неужели Ишеке ублажает молодую хатун своим пораненным отростком?
– Пока доберетесь до дому, пока с выпаса вернется корова, пока женеше ее подоит и вскипятит молоко – солнце и зайдет.
– И-и… понял, Кира. Спасибо! Вырасти большим жигитом на радость своим землякам.
Вслед за ним мелко семенит по колдобинам-буеракам Сергали-ата.
– Геражан, – издали кричит фальцетом, – этому божьему дождю конца-краю не видать. Не мудрено и согрешить перед Аллахом. Скажи, разговляться еще рано? Что говорят твои календарь и часы?
– Еще немного потерпите, ата. Там, за Есиль-рекой, солнце как раз садится в гнездо. Из-за туч не видно.
– И долго оно будет садиться?
– Присядьте, ата. Почитайте стихи Шала-акына и свои. Я послушаю. Туда-сюда, и настанет ауыз ашар.
– Е, барекельды! Тогда слушай, Геражан. Вот-вот…
И он достает пожелтевшие, засаленные листки из обтерханного, пузатого бумажника.
Желанный-долгожданный праздник после Оразы – Ораза айт.
Как он проходил в строго регламентированную пору послевоенного времени в нашем ауле на правобережье Есиля?
– Айт! Айт! – шептали хатуны во всех шошалах, наскребывая по сусекам остатки муки, сахара и масла для праздничной стряпни – баурсаков, пухлых лепешек, поминальных шелпеков, хвороста, сөка из очищенного проса-тары.
– Айт! Айт! – ликовали аульные сорванцы, загадочно намекая на запасенные впрок обновы – носочки, тюбетейки, кепку, а то и сорочку-рубаху.
– Айт! Айт! – оглаживало довольно бороды-усы аульное старичьё, очищая и латая чапаны, кушаки, пояса.
Даже пустолайки-дворняги шныряли-шастали по аулу, задирая хвосты крючком.
Айт! Айт! Той! Той!
В закутках, хлевах-корá обреченно блеяли жертвенные барашки, готовые к закланию по случаю Ораза айта.
Ох, бедное послевоенное время! Бедный, истощенный аул! Ну, а айт – божье благословение, и жизнь – праздник.
…Вот и день айта пожаловал. Надо же: сумрачные тучи развеялись, умытое дождями небо сияло, солнце сверкало, степь засеребрилась ковылем, полынок одурманил всю округу, березовые колки принарядились. Малышня, вскочив раньше обычного, с котомками за плечами рассыпалась по аулу, оглашенно вопя:
– Айт! Айт! Айт құтты болсын!
И я – в белой рубашонке, в белых носочках, в сандаликах – туда же, в этой голопузой, босоногой ораве. Ору на казахский лад:
– Айт құт-береке әкелсін! (Да вознаградит айт своим благом!)
Аульных хатунок не узнать. Откуда только что взялось? В белых кимешеках, в чистеньких жакетах, в широких платьях до пят, в кольцах, ожерельях, браслетах неведомых времен. А кызымки-девки, соплюхи еще, волосы костяным гребешком расчесали, репейным маслом помазали, чтобы блестели и пахли, брови насурьмили, в косы чолпы вплели, на плюшевые камзольчики понавесили-понашили монеты, значки, медальки, ленты. Хихикают, оглядывая друг друга.
Старухи, молодайки и нас, аульных шалапаев, щедро одарили – баурсаками, куртом, иримчиком, сдобными лепешками, «мямпаси» – конфетами-липучками и «подушечками».
Ах, славно! Утро только разгорается, а еще сколько домов надо обежать, сколько земляков поздравить со священным праздником – ораза айт.
А потом еще надо пристроиться к шествию почтенных стариков. От них ведь наверняка что-то обломится, перепадет. Да-да, непременно, как пить дать. Иначе как же?! Айт сегодня. Айт!
Солнце зависло над южным косогором. Мужчины управились с делами: «окровавили нож», разделали по всем правилам тушку ярки, прикинули, что идет на бесбармак, что на куырдак, что – женам-детишкам, что собакам. Женщины растуганили земляные печурки – жер-ошаки, поскребли-помыли котлы-казаны, налаживают самовары, медные, латунные, изрядно помятые за долгие годы. Запах свежей баранины струится по аулу. Ближе к обеду почтенные аксакалы и карасакалы начинают торжественное шествие по домам – ритуальный обход. Самое меньшее положено быть в трех домах, а лучше – в семи.
О! Вон они уже идут. Впереди в длинном, до пят, чапане, подпоясанном широким кожаным ремнем с серебристыми пластинами, в шапке-борике, в мягких ичигах важно ступает верзила Жайлаубай. Он оглаживает левой рукой окладистую, лопатой, сивую бороду, утробно что-то бубнит, твердо ставит посох – аса-таяк, сплошь в сучках и заклепках. Вообще, сказывают, Жайлаубай – беглый урус, которого некогда степняки нашли израненного, исколотого вилами, истекающего кровью, без сознания, на летовке, отвезли в чью-то юрту, обмыли, прижгли раны паленой кошмой, отпоили кумысом, укрыли от лихих людей. Он так и остался среди кочевников, нарекли его Жайлаубаем, раз нашли его на жайлау, омусульманили, то есть совершили обряд обрезания, оженили на бедной, безродной вдове.
Урус оказался понятливым, мастеровитым мужиком: кузнечил, ладил, латал, столярничал, выучился языку, косил сено, пас табун, объезжал неуков, возил дрова, с удовольствием цедил кумыс, приправлял его целебной травой, играючи разделывал баранов, по всякому поводу благоговейно произносил: «Бисмилля». А со временем и подобающие молитвы стал читать, исполнял пятикратный намаз и держал оразу. Полюбили его казахи. И ни одно аульное мероприятие без него не обходилось. Советовались с ним по всякому поводу.
Излюбленным словечком Жайлаубая было загадочное «бил-лят». Этим словом он пользовался налево-направо, кстати-некстати. Сердится – бил-лят, радуется – бил-лят, восторгается – бил-лят. Скажем, подъелозится собака, не хочет встать под хомут гнедуха, горн не раздувает уголья, сорванцы лезут на крышу за куртом на циновке, нерасторопная Балшекер невзначай прольет молоко – всё «бил-лят». Впрочем, для Балшекер «бил-лят» в устах мужа звучало как «айналайн».
Справа от Жайлаубая, на полшага позади, семенит местный акын Сергали-ата. И он вырядился в изрядно потрепанный чапан, в подростковые брючки; тощую шею обмотал бабьим платком. Босые ноги сунул в азиатские калоши-кебисы. Бородка его свалялась, как клок бараньей шерсти. На впалой груди топорщится пухлый бумажник, в котором ата хранит разные бумажки – квитанции, облигации, справки, рецепты, стишки собственного сочинения, косо-криво нанизанные арабской вязью.
Слева тащится, пошатываясь, Альмиш. У него вечно болит голова. Поговаривают, оттого, что у Альмиша две жены. А у кого две жены под одной крышей, в одной, пусть и просторной, комнате, конечно, постоянно болит голова. Куда бы Альмиш ни пришел, перед главным блюдом – бесбармаком – должен непременно выпить кумган плиточного чаю, настоенного на мяте. Он в засаленном кургузом пиджаке с обвислыми карманами, с одной медной пуговицей с солдатской шинели. Голова обмотана, словно чалмой, застиранным вафельным полотенцем. У Альмаша чапана нет, на нем, как на вешалке, болтается мешковатый синий халат, одолженный по случаю у школьного учителя труда.
Бочком-бочком двигался в толпе почтенных кривоногий Кази. Он недолгое время был председателем аулсовета, и, понятно, в таком статусе «айтовать» ему было не положено. Едва он успел отрасти брюхо (без брюха какой же начальник?!), как его передвинули начальником почты. А недавно его и вовсе понизили – назначили учетчиком. Пришлось водку оставить, довольствоваться кумысом и для отпущения грехов соблюсти оразу. Он был в привычной гимнастерке, в галифе и при широком, явно заморском полосатом галстуке.
Далее шли, спотыкаясь о кочки и застывшие коровьи лепешки, братья Сейтходжа и Кали. В бесцветных рубахах навыпуск и домашних стеганых штанах аульного покроя.
Завершал шествие подслеповатый магазинный сторож Тайшик. От его громоздких сапог с раструбами и войлочными чулками разило пóтом, ваксой, нутряным бараньим жиром за полверсты.
– И-и, алла, будь благословен сей день! – бормотал Сергали-ата. – Кто-то дожил, кто-то и не дожил.
– Эй, биллят, с чьего дома начнем?! – вопрошал Жайлаубай.
– С крайнего, Жаке. Там кумыс хорош. И ярку справную порешили.
– Ух, биллят! Жаксы. Аллах милостив!
Как только ходоки свернули к сосновому дому на краю аула, мы, косяк сорванцов, мигом сиганули туда. Здесь, на отшибе, обитала местная знаменитость, поэт и журналист Галым МАЛДЫБАЕВ. Он упоминался в школьных учебниках и хрестоматиях. У него была молоденькая, деятельная жена-певунья, приличное подворье – десяток овец, дойная кобылица, корова, телка, гуси, индейки, куры.
Почтенных ждал обильный дастархан. Поэт уважал старинные обряды.
Ритуал проходил так. Старики усаживались на почетное место на корпеше в два-три слоя, подмяв под бочок подушки. В середине, как водится, Жайлаубай, остальные – по чину-возрасту – справа и слева. Степенно обменялись с хозяевами словами вежливости и благожеланиями. Молоденькая, белоликая хозяюшка чинно разливала по деревянным чашкам духмяный кумыс. От удовольствия кто рыгал, кто бороду оглаживал, кто слюни глотал, кто языком цокал, кто бритую голову чесал, кто таращил глаза на фотографии в рамках, где были запечатлены знаменитые казахские писатели от Джамбула до АУЭЗОВА-МУКАНОВА.
Мы, огольцы, толпились в сенцах. Никто нас не прогонял. Кумысом, понятно, нас потчевать не будут, а до бесбармака придется еще подождать.
Вот, наконец, пронесли мимо нас два деревянных подноса-табáка с дымящийся ароматной горкой мяса: всё уложено по всем правилам, как надо – отливающие желтым жиром тонко раскатанные сочни, по краям – рассыпчатая крупная картошка, ребрышки, берцовая кость, лопатка, жамбас, грудинка, немного копченки-конины, поверху репчатый лучок, настоянный на жирном бульоне-туздуке с комками соленого курта. На отдельном подносе – опаленная, очищенная, щекастая, ушастая, лобастая баранья голова, рядом – большой нож для разделывания.
Жайлаубай, понизив голос, придав ему подобающую торжественность, произнес арабскую молитву, роняя непонятные слова: «бисмилля рахман ир-рахим», «субыхан алла, альхим диль алла, шайтани, ил-ла-ла-ха…»
Жайлаубай, наконец, сказал: «Ауминь!» - и все огладили лица.
С бараньей головой Жайлаубай обошелся, как повар с картошкой. Разделал ее вмиг, раздал всем положенные части – уши, язык, щеки, глаза, губы, затылок, ловко раскрыл череп, выковырял в чашу мозги, сам попробовал, остаток передал хозяюшке и, вытерев газеткой руки, первым принялся за трапезу.
Ел Жайлаубай артистически: пальцами умело набрал в ладонь горсть сочней, сверху положил несколько кусочков нежного мясца, потом подгреб еще курдючный ломтик и всю эту пригоршню бесбармака привычно запихнул в рот. Жир потек по его бороде. Остальные, сопя, кряхтя, почавкивая, последовали его примеру.
Вот тут-то самое время и нам, аульным балашкам, пристроиться в ряд за спинами едоков.
Мы с ужасом наблюдали, как гора мяса – целый баран! – истаяла на глазах.
Старики жирные куски глотали, не прожевывая. Сочни всей пятерней запихивали в беззубые рты. О степенности забыли. Спешили, будто обгладывали последнего барана в жизни.
Наконец, червячок был заморен, и старики вспомнили о нас, бишаринцах.
– Эй, чей бала за мной стоит? – прогудел Жайлаубай.
– Аскар. Жуматая сын.
– Е-е… знаю, знаю. Мә!
И Жайлаубай передал из табáка моему корешу бараний ребрышек со слоем мяса.
– Эй! А этот рыжий малец чей будет? – тут же подал голос Сергали-ата.
– Я Гера, першыла сын, – поспешно отозвался я, косясь на катастрофически пустеющий табак посреди дастархана.
– Е-е, нашего лёктра, что ли?
– Ия, ия…
Першыл – это фельдшер, лёктр – доктор. Так кличут в ауле моего отца.
И Сергали-ата протянул мне самый крупный мосол с ошметками мяса по концам.
Получив вожделенную долю из рук почтенных стариков, мы опрометью выбегаем из дому.
О, до вечера еще столько кусков нам отвалят щедродушные наши земляки! От пуза наедимся. На неделю хватит.
А старики, добрыми словами отблагодарив хозяев и выслушав благословение-бата старейшины Жайлаубая, уже в том же порядке, гурьбой шествуют в следующий дом.
Вечером, тяжело отдуваясь, то и дело распуская завязку штанов, благодушный Сеитходжи спросил меня:
– Эй, Сары бала, грамотей-домулла, сколько, ты думаешь, я съел баранов за день?
– Ну, больше одного барана, ата, наверное не получится. Вы же не Хаджимукан и даже не Балуан Шолак.
– А? Сказал! Тоже мне знаток-білгір! А девять не хочешь?!
– Как это девять?! Это под силу только тажалу из сказки!
– А вот представь, – длинно рыгнул Сеитходжа, оглаживая вздувшееся брюхо. – Мы посетили за день девять домов. Девять! И в каждом доме слопали за милую душу по барану. Вот и считай: девять голов сгрызли.
И Сеитходжа, кряхтя, вперевалочку, как селезень, побрел домой, в свою хибару возле верхнего колодца.
– Завтра приходи с ребятами. Самый большой мосол передам тебе. Коровий или лошадиный.
О-о! И завтра айт. И послезавтра. Ах, житуха!..
Сколько воды утекло в Есиле за эти годы! Я стою сейчас на балконе и вспоминаю рассказ, поведанный мне утром Тынымбаем…
…В день айта нас, детей, будили чуть свет. По обычаю мы всей семьей должны были участвовать в жертвоприношении барана. День только занимался, и нам хотелось спать, а мы обязаны был усесться вокруг связанного барана, держать его за шерсть, пока отец перерезал ему горло. И я, сонный, думал при этом: ну зачем нас поднимают в такую рань? Барана ведь можно было порешить и позже, когда мы выспимся…
Но таков был обряд, заповеданный предками. В священном жертвоприношении обязаны были участвовать все члены семьи, дабы почувствовать единство веры-имана, единство духа, сплоченность клана. В ритуале айта всё имело затаенный смысл…
Да, это так. Взрослея, я это понимал всё глубже.
Увы, многие достойные обычаи и обряды-поверья казахи потеряли безвозвратно.
Исчез тот дух единства. Сгинули торжество и радость, объединявшие людей, придававшие чаяния и смысл бытия.
И это произошло в течение одной моей жизни.
…Сегодня 28 июля 2014 года – первый день очередного Ораза айта. Стою с утра на балконе, обозреваю наш двор, который обступают пять многоквартирных домов, основными жителями их являются вполне обеспеченные городские казахи. Не вижу, чтобы кто-то тащил с базара тушу или полтуши барана. Не вижу весело галдящих детей с возгласом: «Айт! Айт!», «Айт құтты болсын!».
Не вижу взрослых – нарядных, торжественных – чинно посещающих друг друга. Не вижу апашек, которые одаривают друг друга традиционной выпечкой-стряпней. Не вижу объятий грудь в грудь.
Пусто. Мертво. Будто и не было оразы.
О, нет… Вон плетется согбенный, высохший старичок, знакомый профессор, с пакетом в руке в ближайший магазин. Он еще накануне говорил мне, что байбише не в состоянии замесить тесто, испечь хотя бы баурсаки, а потому он с утра отправится в магазин и накупит к празднику пухлые казахские лепешки, хворост, чак-чак, пироги из слоеного теста с творожьей начинкой, пончики. Вот и устроят праздничное чаепитие. А если кто зайдет с поздравлениями, бутылку коньяка на стол выставит. Вместо кумыса.
Чем не той! Чем не айт! А окровавить нож нынче накладно. На тощего барашка пенсии не хватает. Что, петуха зарезать прикажете? Так он поганый, дерьмо клюет…
Через час смотрю: пожилой профессор назад плетется с пустым пакетом.
– Не болды, Қараке? Что случилось?
– Ай! – машет он досадливо рукой. – Круглые лепешки, вижу, не пропеченные, по краям обгорелые. Тесто тяп-ляп, на воде замешанное. На таком масле пожарили – Бог весть. Баурсаки жесткие, внутри полые. Чак-чак серый, не янтарный. Вся выпечка казенная, чужие руки сварганили, без любви и тщания. Разве можно такое на стол ставить?!
В соседнем доме живут три апашки в почтенных летах. Я с ними в контакте десятки лет. Вижу: ближе к вечеру к ним потянулась стайка деток и внуков. В руках коробки с магазинными тортами, пакет сливок, бутылки полусухого вина. В кульке, видно, конфеты, печенье, чай.
Угощения в дни айта непременно связаны с добрым поминанием аруахов – духов усопших. Они, аруахи, незримо присутствуют у дастархана, радуются его обилию, вдыхают знакомые запахи земной пищи, внимают речам, обращенным к ним. В дни айта первое благодарение аруахам. В этом священный смысл традиционного ритуала.
Помню притчу, поведанную в далеком детстве. Оказывается, аруахи невесомой, неслышной тенью бредут в свои былые земные дома с четверга на пятницу – в благостный мусульманский день. И вот встречаются два аруаха на окраине погоста. Один голову повесил, уныл, тащится через силу. Другой сияет, голову задрал, щерится, мурлычет. Спрашивает у первого: «Что, брат, стряслось?» «Ай, – отвечает понурый. – Подошел к былому дому. Не учуял приятного запаха. Не жарят, не парят. И очаг потух. Даже поминальных шелпеков не испекли. Помоями пахнет, нежитью. И доброго слова не услышал. Забыли нас… Не помнят…»
«Да, худо, худо… – взгрустнул второй аруах. – А я за версту учуял запах жаркого, и приятный чад донесся до моих ноздрей, и дети галдят-шумят, и взрослые нас поминают, благодарные слова говорят. Как мило!..»
В этой притче, собственно, всё и сказано. Угощения в дни айта не только услада для взрослых, отрада для малых, это еще первым делом память о предках, об усопших, о тех, кто переселился в иной мир, обитает в иных пределах.
Боюсь, что современные казахи о том всё чаще забывают.
Безразличное, равнодушное отношение к былым народным традициям оборачивается потерей всего истинного, первозданного.
Правда, касается это не только казахов. Тяп-ляп – опасная болезнь, которой ныне подвержены многие – и русские, и немцы, и зенги, и шуршуты.
Грешат при этом на неизбежную глобальность, унифицированность. А виноваты, скорее, сами люди, их нерадивость, их желание прожить жизнь попроще, ходить – как говорят – по верху трудного, по низу легкого.
Может, действительно, на дурняках легче прожить?..
Стою в день айта на балконе, вспоминаю далекое, невозвратное, печалюсь о тех утратах, из-за которых нравственно скудеет народ.
Апырай, что происходит?
Кто-то звонит, полушутя, полусерьезно поздравляет, подчеркивая, что я ведь по своей судьбе близок к мусульманам.
– Оу, Гера-аға! Айт құтты болсын!
И я радуюсь, откликаюсь подобающими словами, а на душе почему-то грустно, грустно…
И что дальше?
август 2014 г.
Примечание редакции. До следующего Ораза айта Герольд Карлович БЕЛЬГЕР не дожил: он ушел из жизни 7 февраля 2015 года.
Фото: vlast.kz.
Ratel.kz выражает благодарность режиссеру Ермеку ТУРСУНОВУ за подготовку записок Герольда БЕЛЬГЕРА к печати. Первый том «Плетенья чепухи» продается в магазинах сети «Меломан».